< Boris Bernstein. Mozaic: Шутовской колпак и фонарь Диогена

Шутовской колпак и фонарь Диогена

Правительство одной страны некогда озаботилось слишком вольным поведением своей интеллигенции. Пригласили издалека ученого социолога для незаинтересованного исследования проблемы. Наблюдения и размышления привели ученого к удовлетворительным для правительства выводам. В каждом государстве, считал социолог, есть высший слой — господствующих и управляющих и нижний — управляемых; существует также корпус посредников — учителя, офицеры и т. п. Время от времени в государственном механизме возникают напряжения, давление поднимается до опасной отметки: надо выпустить пар. Вот тогда требуется интеллигенция, которая могла бы послужить клапаном — ей отводится роль придворного шута, который получает право, надев дурацкий колпак и звеня бубенцами, говорить правду власти в глаза..

Эстонская интеллигенция взяла на себя смелость говорить правду о вещах, находящихся в самом средоточии общественного интереса — об экономике, экологии, демографии, языке, культуре. Эти наиболее чувствительные болевые точки образуют систему, поскольку экономика есть общая основа, экология и демография имеют прямое отношение к физическому выживанию каждого-, язык и культура — к выживанию и полноценному существованию этноса.

Так вот, о культуре.

Осмысление проблем культуры станет полным, когда в поле нашего зрения появится личность носителя культуры — не только того, кто ее создает, но и того, кто ее потребляет, всякого, кто в нее погружен. Несет сквозь историю, хранит и развивает культуру взаимосвязанное сообщество тех и других. Что до музеев, театров, библиотек, галерей, то они еще не вся культура и не вполне культура. Культура актуализируется или, скажем проще, оживает в человеческом духе. В пространстве личности культура интегрируется в особую, индивидуально окрашенную целостность, тут различные стороны культуры, ее части, обломки, фрагменты встречаются, опознают друг друга, тянутся друг к другу и сливаются воедино. Поэтому уровень культуры измеряется столько же качеством высших ее творений, сколько и качеством личности культуроносителя. Это качество, как мне кажется, определяется принятыми человеком ценностями, причем главными, задающими тон, должны быть ценности экзистенциальные, понятия о смысле жизни и тесно с ними связанные нравственные ценности. Тут замковый камень свода, без него храм распадается.

С нравственностью у нас не все в порядке. Одно из очевидных последствий нынешней гласности то, что она обнажила и выставила на всеобщее обозрение пугающие нравственные пустоты. Не стоит притворяться, будто ранее, «до гласности» мы были слепы и не замечали, как укореняется и разрастается бессовестное отношение к другому и к самому себе, к природе, культуре, праву, труду — своему и чужому... Тем не менее, многое стало видней, лучше стали различимы масштабы бедствия. Журналистика, простукивая последовательно, хотя еще и неполно, одну область за другой, диагностирует нравственные каверны, границы которых трудно определить. Ясно, однако, что они смертельно опасны для общественного организма.

“Вопиющие случаи безнравственности и массового цинизма, пусть не все, видны любому, кто читает газеты. Но не менее, если не более угрожающей кажется не вопиющая, а рядовая, тихая, ползучая безнравственность, неумолимо отвердевающая в обычай.

Вот пример. Едва ли не в каждом номере таллинской вечерней газеты можно найти объявления, где граждане, что-нибудь потерявшие, обращаются к гражданам, нашедшим это, с просьбой вернуть найденное «за вознаграждение». С экономической точки зрения сделка странная. За что платит рассеянный? Его расходы можно объяснить как налог на ротозейство. Но за что получает деньги удачливый? Найденные документы (вещи, деньги) он продать не может, так как он честный человек и чужой собственностью не торгует. Значит, он обменивает на деньги что-то другое. Может быть, труд? Но труд обычно сводится к тому, чтобы набрать номер телефона, а вознаграждение (это известно) сильно превосходит причитающуюся за такую работу зарплату. Значит, продается «недействие» — то, что честный нашедший не присвоил чужое, а вернул владельцу.

Конечно, у нас иной раз продается многое такое, что нам не принадлежит — государственная жилплощадь, должности, дефицитные фонды и казенный бензин, словом, всякие не личные, но обладающие хорошей потребительной стоимостью вещи. Но эти сделки имеют своим предметом хоть какую-то субстанцию, нечто осязаемое, а нравственная невинность утрачивается в ходе обмена — попутно и незаметно. В нашем примере честность обменивается на денежные знаки сама по себе, в чистом виде, без затемняющих суть дела примесей. При этом, вопреки законам природы, честность не убывает. Напротив, поощренный материально и морально организм готов вырабатывать все новые порции честности — от достигнутого.

Если же всерьез, то «честность» того же корня, что и «честь». Продается нечто, составляющее интегральную часть личности. Оно продается один раз и, будучи утрачено, восстанавливается с трудом. Не потому ли слово «честь» начинает забываться или попахивать нафталином, запах которого, впрочем, тоже начинает забываться?

Перерождение духовных тканей протекает в разных формах. Одна из них — циническая. Но циник хотя бы знает о наличии нравственной нормы, которой он сознательно пренебрегает. Другая — настолько недоразвитое или развращенное нравственное сознание, которое и нормы не знает. Тогда оно, как студень, принимает очертания любого аморального образца, застывающего в обычай. На этом питательном желе, в свою очередь, хорошо развивается цинизм, производя все новые и новые порции нравственной невменяемости.

Что же это с нами стало? Откуда взялось? Что довело нас до такого оподления? Кто должен ответить за распространение нравственного кретинизма? Сегодня мы задаем себе подобные вопросы — вот одно из оснований считать, что дело не безнадежно.

Я хочу упомянуть лишь о двух причинах.

(Вопрос свидетельствует о моем человеколюбии: мы за семестр всего два стиля прошли).

Одна такая. Едва ли не всю свою сознательную жизнь мы провели в пространстве, чья сложная конфигурация со всех сторон и во всех своих поворотах была обозначена и ограничена запретами — явными и тайными. Обеспеченность запретами создает чувство уверенности, безопасности, уюта. Нет нужды обдумывать мотивы поступков, нет надобности выбирать, как поступить, нет и ответственности за выбор, которого не было. Останется одна ответственность — за исполнение запретов и указаний. Она не имеет ничего общего с нравственной ответственностью — за самостоятельные решения и действия, предпринимаемые в ситуации неопределенности. Более того, в условиях, когда за тебя все решено, когда способы жить и поступать определены без твоего участия, органы души, отвечающие за нравственность, отмирают. Внешние запреты вытесняют без остатка запреты внутренние, остаются одни только чужие безликие «нельзя» и рассеиваются «нельзя» личные и собственные. Человек теряет нравственную точку опоры — несвобода рождает вседозволенность. Тогда можно то, что не запрещено, можно и то, что запрещено, ибо чувства вины и стыда заменяет примитивная мораль — «не попадаться». Только и всего. Отсюда же холуйство по отношению к высшим и хамство — ко всем остальным: запрета же нет.

Другая причина.

Осознанная нравственность может быть замешана только на осознанной гуманности. Можно сколько угодно противопоставлять этику христианской любви суровой этике Канта или этику Канта — послекантовской этике сочувствия, но невозможно отрицать, что любая этическая система вдохновлялась гуманистическими принципами. Негуманной этики не бывает.

Единственно достойный способ быть кем-то — пролетарием или крестьянином, эстонцем или русским, математиком или матросом — это сначала быть человеком в одном определенном смысле, а именно: уметь видеть в другом себе подобного и стремиться его понять.

Так вот, для человека моего поколения, и не только моего, такая простая и хорошо выстраданная историей мудрость должна звучать ересью. С нежного возраста нас предостерегали, и очень сурово, против так называемого абстрактного гуманизма. Человечность без разбора считалась «троянским конем» буржуазного сознания в наших рядах. Примечательно, что пугало абстрактного гуманизма устанавливалось на видных местах как раз тогда, когда совершались наиболее сомнительные в нравственном отношении деяния — жестокие и преступно бесчеловечные. Напротив, «конкретный» или «реальный» гуманизм, столь сильно описанный в иных теоретических сочинениях, в жизни приобретал неуловимо текучие формы. Объекты конкретной любви, будь то отдельные лица, группы или целые народы, менялись часто и круто, неожиданно являлись и незаметно исчезали или оказывались заслуживающими презрения, доставляя тем самым нешуточные испытания нашей чувственности.

Где-то уже было сказано, что словосочетание «абстрактный гуманизм» абсурдно. Гуманизм один. Любая избирательная человечность открывает двери иезуитству, жестокости, производит нравственную анестезию.

Всякий, кто дает себе труд задуматься, понимает, что демократизация и только демократизация позволит нам решить экономические, социальные и национальные проблемы страны. Но демократия внешняя, без должной политической культуры, без восстановления высоких нравственных понятий, без органической, врожденной, спонтанной человечности — еще не демократия. Даже при широкой гласности, выборности с выбором и т. п. она легко может (и ловко пробует на наших глазах) выродиться в пустую и фальшивую форму. Если высокопоставленное (т. е. в теории — высоко поставленное) лицо, будучи публично уличено в махинациях или простом вранье, тут же не удаляется в отставку, не испытывает угрызений совести и не краснеет ненароком — значит, гласность, не подкрепленная нравственностью, работает вполсилы или вовсе вхолостую.

И еще гораздо более того. Если вы поняли, что демократия — это механизм обеспечения ваших прав и желаний, то вы поняли в демократии только ее меньшую и простейшую половину. Демократия достраивается до полноты и подлинности только там, где защищены и удовлетворяются права других — не менее, нежели ваши, и при вашем активном соучастии. Самое простое и понятное отношение к демократии — потребительское, но при таком отношении демократия превращается либо во власть локтей, либо во власть толпы.

Чтобы прийти к демократии, надо отучиться от застарелой и устаревшей привычки считать, что правда одна и только заблуждений, неправд, ошибок много. Действительно, дважды два — четыре и только четыре, но не все в мире сводимо к таблице умножения, и даже в пределах школьной премудрости мы успеваем узнать, что в одной геометрии параллельные прямые не могут сойтись, а в другой — могут. Обе геометрии правильные, вот что замечательно. Несоизмеримо сложнее всех параллельных — замысловатые геометрии человеческих судеб. Надо ли удивляться, что у разных людей, человеческих групп, наций, сообществ бывают разные правды, и ни одна из них не абсолютна? С этим рано или поздно придется примириться — не только из высших побуждений, но из элементарного стремления выжить: одновременно существует несколько человеческих правд равной или сравнимой мощности, и его (их) правда бывает не менее справедлива, нежели твоя (наша)./p>

Плюрализм и есть признание множественности человеческих правд.

Из сказанного следует, что демократия по природе своей гуманна, а гуманность демократична. Они не заменяют друг друга, но взаимно проникают и взаимодополнительны. Лучше всего они играют вместе, это идеальный ансамбль.

Демократический закон — вещь превосходная; разумеется, если он выполняется. В. Г. Белинский когда-то называл среди самых живых национальных вопросов России «введение по возможности строгого выполнения тех законов, которые уже есть». Минуло полтора столетия, а мы все одни законы не выполняем, а другие издаем в расчете на возможное невыполнение. Например, закон об охране памятников, закон об охране природы, да чего уж там — каждые пять лет принимается закон о пятилетнем плане ... Но вот, представим себе, что введено строгое исполнение тех законов, которые уже есть. Далее, худые законы исправлены или заменены на лучшие, прямо-таки превосходные. Теперь все в порядке? Нет, не все: никакие законы не заменят внутреннего запрета и внутреннего приказа. Нельзя быть гуманным и порядочным по закону. Если верно, что демократия имеет своим содержанием уважение к праву каждого, то, учась демократии, надо учиться понимать каждого и первый внутренний запрет должен быть запрет не понимать другого человека.

Одно из двух. Либо мы относимся к другим людям как к орудиям для достижения собственных целей, как к объектам воздействия, предметам манипулирования или препятствиям на нашем пути, либо мы видим в них таких же людей, как и мы, полноценных и свободных, равных нам в своих правах и в своем достоинстве. В первом случае мы рискуем сразу, с порога, потерять свое достоинство и должны быть готовы к тому, что к нам тоже будут относиться как к орудиям, предметам и т. п. Во втором — наши отношения с другими будут направлены на взаимное понимание, обеспечивающее возможность диалога.

Демократия и должна быть по своей природе диалогичной — другой я ее, правду сказать, не вижу и не понимаю.

Диалог в нашем воображении выглядит обычно, как разговор между «мною» и «тобою» — как образ двоих, беседующих друг с другом, стремящихся понять друг друга и сделать общим то, что было достоянием каждого в отдельности, не теряя при этом своего лица, своей индивидуальности. Но диалогическое отношение возможно не только между «мною» и «тобою», но также между «нами» и «вами». Человек принадлежит одновременно ко многим общностям — культурным, религиозным, классовым, профессиональным, возрастным и т. д. Одни общности устойчивы, другие эфемерны, одни выбираем мы, другие выбирают нас. Эти «мы» различного формата и различной мощности можно рассматривать как своего рода коллективные индивидуальности, собирательные сверхперсональные «я», постоянно вступающие в контакты с другими сверхперсональными «я».

К наиболее устойчивым общностям, к которым мы принадлежим и в силу независящих от нас обстоятельств, и по свободному выбору, относятся нация, национальность, народ, племя, словом — этнос.

Все эти множества пересекаются во мне разными способами, иначе говоря — все «мы» уживаются во мне не вполне мирно, между ними возникают противоречия или хотя бы неравенство. Когда апостол возглашал, что для Христа несть ни еллина, ни иудея, то он звал поставить религиозное «мы» во главу угла, подчинив ему этническое; призыв «пролетарии всех стран, соединяйтесь» ставит классовое «мы» выше всех прочих. В последнее время резко поднялась ценность этнического «мы», и в иных ситуациях оно претендует на высшее место в иерархии.

Этот внезапный подъем национального сознания многим кажется неожиданным и необъяснимым, хотя по существу его следовало ожидать. Точнее будет сказать, что национальное сознание напряжено давно, а сейчас оно лишь смогло открыто себя проявить. Причин для напряжения имеется более чем достаточно, главные названы, прокладываются пути демократического решения некоторых проблем — не буду повторять то, о чем достаточно пишется в других местах. Меня занимают, если можно так выразиться, вопросы метода, которые куда серьезнее, нежели это может показаться на поверхностный взгляд. Дело в том, что «окончательное решение национального вопроса» возможно только одним способом — гитлеровским. Национальные отношения суть процесс, в течении которого возникают все новые и повторяются на новый манер старые ситуации, требующие соответственно все новых решений и новых форм. Поэтому нужны не только решения — нужны механизмы разумных и человечных решений как уже отработанных, так и нестандартных межнациональных ситуаций. Нестандартных, кстати, большинство, не бывает двух одинаковых даже среди тех, которые мы называем типичными. Тем более пора думать о методах.

Понимание другого предполагает понимание самого себя, т. е. способность взглянуть на себя со стороны, и готовность к внутреннему диалогу. Вот некоторые опорные точки для такого взгляда со стороны; сейчас — на свое поведение в межнациональных спорах и обсуждениях.

Национальные чувства и представления формируются и живут в сфере обыденного сознания, которое не привыкло связывать себя логикой или простым здравым смыслом. Обыденное сознание противоречиво, иррационально, послушно эмоциям, оно восприимчимо к предрассудкам и легко ими довольствуется, оно склонно к мифотворчеству и доверчиво впитывает готовые мифы. Именно в толще обыденного сознания прочно укореняются и долго живут стереотипные образы, «имиджи» другого народа — «все грузины жулики» или «все грузины страстные», «гостеприимные» и т. п., — имиджи, которые не требуют практической проверки и кажутся неопровержимыми. Таким же способом свойства или поступки одного лица распространяются на весь его народ: обыденному сознанию невдомек, что каждый народ имеет право и на своих великих людей, и на своих негодяев.

Беда не в том, что обыденное сознание существует — оно есть, и с этим ничего не поделаешь. Беда в том, что другого — ясного, рационального, основанного на знании, а не на предрассудке, — «теоретического» сознания, мало. Вот почему даже журнальные и газетные дискуссии — не говоря уже о дискуссиях устных — ведутся по большей части на языке обыденного сознания, а это не лучший язык для взаимного понимания. Правда, трудно было ожидать иного хода дел. На протяжении десятилетий многие реалии национальной жизни обдумывались, обсуждались и переживались только в закрытом сосуде обыденного сознания, не имея выхода вовне, тогда как открытая теория, вместо углубления в суть и дельного анализа, рисовала идиллическую картину межнациональной гармонии и совершенства. Когда же гласность подняла крышку, теоретическую пустоту стала заполнять мысль, которая в одних случаях тщится подняться над ограниченностью и хаотичностью обыденных представлений, а это с разбегу не всегда хорошо удается, а в других — остается на обыденном уровне и мало чем отличается от импровизированных трамвайных «симпозиумов» по национальному вопросу.

Я попробую назвать еще две причины, затрудняющие продуктивный диалог.

Субстанция национального трудноуловима. Мы употребляем слово «национальное» большею частью в качестве прилагательного: национальная экономика, национальная территория, национальная культура, национальный язык и т. д. Что такое национальная экономика — в общем ясно, но вот экономической национальности не существует. Пятый пункт анкеты фиксирует принадлежность человека к чему-то, не имеющему своей субстанциальной основы. Национальное проникает во все области культурной и социальной жизни, не ограничиваясь некоторым собственным местом, которого нет. Вот почему в межнациональных отношениях мы часто не умеем видеть общее из-за его специфической национальной пропитки. Острейшие экологические проблемы, перспективные экономические концепции, демократические идеи подняла, стала пропагандировать и разрабатывать в республике эстонская интеллигенция. Естественно, эта деятельность получила национальную окраску, но за окраской для большей части неэстонского населения оказалась скрыта общая суть: что природа одна на всех, и защита ее — для всех, что демократия тоже одна, и либо она есть — и тогда для всех, либо ее нет — и тогда ни для кого. Эти простые вещи приходилось и приходится дополнительно и постоянно разъяснять. Между тем, вот области, где — в отличие, скажем, от демографической, — общность интересов и целей очевидна, и оппозиция «мы — они» не имеет смысла и оснований, напротив, есть все основания для межнациональной солидарности.

Другая трудность, на которую, мне кажется, до сих пор мало обращали внимания. Диалог эстонца с мигрантом — нечто более сложное, нежели встреча двух национальных характеров, культур, способов видеть и понимать мир. Это встреча двух разнотипных этносов. Один тип можно условно назвать «традиционным» или, лучше, «классическим». Способ его существования приблизительно списывается формулой «один народ — одна территория — одна культура — одна государственность...»; во всяком случае, таково идеальное состояние, которое он стремится сохранять. Другой тип образуется в результате миграционных процессов, его можно было бы условно назвать «американским» — по аналогии с Соединенными Штатами, страной, состоящей из одних почти мигрантов. Как известно, в США нет штатов итальянских, японских, негритянских или еврейских. Различные этносы и расы перемешаны, расселены диффузно, интегрированы в суперэтническую государственность, языковую и культурную общность, но в то же время способны сохранять устойчивые черты национального характера, унаследованные структуры ценностей, хранить свою культуру и развивать ее, создавать национальные культурные институты, вносить свою ярко самобытную долю в общий «культурный котел» и т. д..

В Советском Союзе, многонациональном государстве, объединившем по преимуществу этносы первого типа (для простоты я несколько огрубляю реальное положение дел), неизбежно должны были развернуться миграционные процессы, в результате которых возникли этнические образования второго, «американского» типа. К сожалению, эти явления долгое время воспринимались как угодно, но только не как проблема, не как феномен, требующий осмысления и анализа. Пока нерассуждающая псевдотеоретическая литература с восхищением открывала тут новые проявления сближения наций и дружбы народов, на другом полюсе, в сфере грубой повседневности, получали хождение формулы более внятые, но вполне обывательские: «зачем приехали», «уезжайте туда, откуда явились» и т. д.

Этнокультурная судьба мигрантов (название условное: многие живут в инонациональной среде поколениями) складывается по-разному: они могут достаточно сильно ассимилироваться или адаптироваться к местной культуре, могут остаться в своей этнокультурной «капсуле», могут сохранить, скажем, в Эстонии верность ранее ассимилированной культуре (евреи или армяне — русской, например), могут потерять большую долю своей национальной идентичности, не приобретя ничего взамен. Поэтому трудно вывести формулу «среднего мигранта». Тем не менее, есть определенные особенности, которые, скажем так, статистически более вероятны. Например, мигрант более готов к культурной амбивалентности, он будет более склонен к «имперской» политической психологии, тогда как этническое сознание классического типа — к «федералистской». Впрочем, не дело дилетанта, каковым полагает себя автор этих строк, влезать в специальные области. Хотелось только заметить, что существует явление, которое принадлежит к непререкаемой реальности и усилием воли и воображения неустранимо. Кроме того, оно не ново: средневековый Таллин тоже в значительной степени населяли мигранты; процессы передвижения и перемешивания неустранимы, особенно там, где развертывается урбанистическая цивилизация.

Я хотел лишь сказать, что сейчас в республике сосуществуют этнокультурные группы, различающиеся по самому способу своего этнического существования — и это особым образом осложняет межэтнические отношения и затрудняет взаимопонимание. Так, мыслящему «в масштабах великой страны» мигранту трудно понять, что малый народ может быть озабочен перспективами своего физического и культурного существования и стремится быть хозяином собственной судьбы. Но это нужно разъяснять — и с величайшим терпением, поскольку никакой разумной альтернативы диалогу и пониманию не существует. Все остальное — тупики, исторических уроков на этот счет накоплено достаточно.

Вот еще одна работа для интеллигенции. Замечательные дни, которые переживает республика, замечательны еще и тем, что интеллигенция, творческая и научная, в своей общественной роли приняла на себя огромную ответственность. Шутовские принадлежности оставлены в чулане — интеллигенция сумела стать активной жизненной силой. Но при этом она должна оставаться интеллигенцией, то-есть носительницей того сплава интеллекта, знания и гуманности, нравственного начала, который определяет ее качество и ее место в мире. Поэтому интеллигент не может себе позволить ни на минуту (и ни в каком положении) становиться голосом бытового сознания, а такие вещи случаются. Он должен в любой ситуации сохранять ясность мысли, стереоскопичность зрения и в своей гуманной миссии быть первым организатором и участником диалога между людьми и человеческими общностями. Он должен в каждом видеть прежде всего человека, а для этого ему нужен особый духовный инструмент, постоянный атрибут — метафорический фонарь, с которым бродил по улицам Афин древний философ в поисках человека. Этот фонарь должен светить постоянно.

Журнал «ТАЛЛИНН», 1988, № 5, сентябрь-октябрь.